В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
ЭПОХА

Писатель Виктор ЕРОФЕЕВ: «Чем хуже зубы, тем лучше писатель. У Набокова вообще все зубы выпали — это свидетельство хорошего литературного дара»

Дмитрий ГОРДОН. «Бульвар Гордона»
Часть II.

(Продолжение. Начало в № 36)

«Московская школа на бывшем кладбище стоит, раскопки идут, и на перемене ребята в футбол черепами гоняют»

— Получилось так, что после Франции в обычную московскую школу я попадаю и ужас вижу — дымящийся такой. Мой класс — это нищие...

— ...злые...

— ...агрессивные зверьки, которые на перемене ни с того ни с сего морды друг другу бьют. Это все страшно, и еще незабываемый случай: 122-я школа на бывшем кладбище стоит, раскопки идут, и на перемене ребята в футбол черепами гоняют.

— О, это по-нашему... Символично...

— Футбол с черепами — это, в общем, впечатление производит, я изо всех сил, как все, хочу быть и не могу — просто не получается. Помню, Коля Максимов, мой одноклассник, который потом хозяина голубятни зарезал (Коля голубей воровал и продавал, а тот наказывать его полез), ко мне домой за жвачкой пошел. В семье у нас ее не жевали — просто не принято было, а в школе главными считались те, у кого она есть. Я крутой был, потому что кое-какой дипломатический запас этого жевательного вещества имел, но не командовал, то есть на жвачку не вербовал, и вот Максимов повелся, за мной увязался...

Квартира у нас, конечно, лучше, чем у всех остальных в моем классе, была, и ког­да Коля в ней оказался, занервничал, дергаться стал, а у нас тогда линолеум подготавливался, и образцы клея-краски из Парижа лежали — маленькие такие подушечки. Когда я отвернулся, он ту краску схватил и жевать стал, решив, что это жвачка, а поскольку там клей был, морда его заклеилась, и мы ему челюсти оторвать не могли (показывает, как изо всех сил в разные стороны их тянул). Этот советский школьник...

— ...с заклеенной мордой...



Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА

Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА


— ...и черепа, которые на переменах гоняли...

— ...на всю жизнь вас отравили...

— Это невероятно было, то есть, чтобы весь абсурд ситуации понять, на происходящее немножко сторонним взглядом посмотреть надо было, потому что, если в одной системе живешь, ты этого не видишь. Франция мне такую возможность дала, но как только эта зазубринка появилась, от советской действительности она меня отдалять стала, то есть я на это другими глазами смотреть начал, и это, конечно, судьбу мою определило. Кстати, в школе со мной куча советских школьников училась, но вот жизнь идет, и я что-то не вижу, чтобы как-то в таком европейском стиле они себя проявили.

Это судьба: папа, который английскую ракетку «Шлезингер» полюбил, мама, которая импрессиониз­мом увлеклась...

— Ну, лишь бы не сионизмом, я вам скажу...

— Сионизм потом тоже явлением стал, с которым познакомиться мне пришлось, — мы с раввином, с министром обороны Израиля дружили, что тоже, в общем-то, для советского человека странно...

«Знаменитым в секунду я стал — буквально на следующий день после опубликования эссе о де Саде»

— 79-й год, под вашим руководством в Москве легендарный литературный аль­манах «Метрополь» появился. Ваш отец при высоких постах...

— ...да, в Вене на крупной дипломатической должности, а меня авансом в Союз писателей принимают — за статьи, которые с советской культурой ничего общего не имеют: даже смешно вслух тему произнести, читателей не подготовив. Я в Советском Союзе большое эссе написал и напечатал... но о ком? О маркизе де Саде: оно так и называлось — «Маркиз де Сад. Садизм и ХХ век» и в «Вопросах литературы» было опубликовано.

Как я их охмурял, как обманывал, чтобы это пропустили!.. Напечатал почти целиком все, что хотел. Эссе это потом и во Франции, и в Италии вышло — везде, где только можно, то есть за него стыдно мне не было. Это 73-й год, мне, тогда еще аспиранту, 20 с лишним лет было, и знаменитым в секунду я стал — буквально на следующий день после опубликования эссе о де Саде, в котором критике маркиза не подверг, а прос­то его портрет создал.

Ну а потом статья о Льве Шестове добавилась — нашем экзистенциальном философе-эмигранте, кстати, киевлянине. Во втором эссе — «Философия молчания» оно называлось — положительный образ этого замечательного человека был создан, которого я до сих пор люблю. Как, к слову, и маркиза де Сада, но тут партия палец подняла, и на страницах того же журнала меня через три месяца высекли — это длительность производственного цикла, раньше невозможно было. Нам, сказали, ни Шестовы, ни Бердяевы, ни Ерофеевы не нужны — для меня это одним из лучших комплиментов в моей жизни было.

Что было потом, понятно. С одной стороны, я литературоведом становлюсь, эссеистом очень известным...

— ...в определенных кругах...

— Ну, довольно широких. «Вопросы литературы» тогда гораздо более мощным журналом, чем многие другие, были, там, как ни странно, какой-то либеральный заряд скапливался. «Новый мир» уже перечеркнут был, Твардовского уже не было, а с другой стороны, я прозу пишу, которая нигде не печатается, — просто даже показывать бессмысленно, и понимаю, что прорыв нужен. В 74-м году, как раз между опубликованным в 73-м де Садом и напечатанным в 75-м Шестовым, московская «бульдозерная выставка» случается (не­санк­ционированная уличная выставка картин, организованная 15 сентября 1974 года московскими художниками-нонконформистами на окраине Москвы. Была уничтожена сотрудниками милиции с помощью поливочных машин и бульдозеров, отчего свое название и получила. — Д. Г.). Сначала это скандал был, но потом партия и правительство художникам некоторое послабление дали, в результате которого Московский кабинет графики образовался, там кое-что делать можно, и мне показалось, что то же самое в литературе можно. Почему я думал, что «Метрополь» пройдет? Я этот «Метрополь» в съемной квартире прямо напротив Ваганьковского кладбища придумал (с отцом жить, поскольку у нас с ним уже идеологические конфликты были, хотя всегда очень сдержанные, дипломатические, уже я не мог). Отца и мать на Ваганьково похоронили...

— ...цикл замкнулся...



С родителями Галиной Николаевной и Владимиром Ивановичем и младшим братом в Сенегале, 60-е годы

С родителями Галиной Николаевной и Владимиром Ивановичем и младшим братом в Сенегале, 60-е годы


— Замкнулся, да, а здесь такая история получилась, что я ход с «Метрополем» начал придумывать. Мне казалось, если советских писателей с диссидентами соединить, такой атомный взрыв произойдет, и писатели в результате или гонения, или новую жизнь в искусстве получат — это дьявольский замысел у меня был, очень смелый.

Я начал список писателей составлять и, осознав, что без Аксенова сделать ничего не могу, в стоматологическом центре его совратил. Мы туда лечиться поехали... У меня доктор хороший, а зубы у всех писателей плохие — это, кстати, мое наблюдение: чем хуже зубы, тем лучше писатель. У Набокова вообще все зубы выпали — это свидетельство хорошего литературного дара, и вот мы с Аксеновым рядом в креслах в каком-то сюрреалистическом зале советском сидим, где куча блестящего оборудования и гул такой, как будто студенты там всем зубы пилят, я ему говорю: вот, мол, такую прозу, как у вас, надо... Мы с ним легко друг друга поняли: он тоже мою раннюю прозу любил... Я ему: «Надо то-то и то-то», а он: «Давай тогда это за гра­ницей сделаем». — «Нет», — отвечаю, — тут», — и вот так завязь происходила.

«Метрополем» мы целый год занимались, и, значит, в январе 79-го это случилось (один экземпляр альманаха, выпущенного в декабре 1978-го в Москве сам­издатовским способом, был нелегально в США вывезен и через месяц там издан, что грандиозный скандал спровоцировало.Д. Г.). Мы большой альманах подготовили, и там на самом деле все, как и задумывалось, было: лучшие советские писатели...

— ...плюс диссиденты...

— ...плюс молодые, неизвестные, плюс Семен Липкин старейший, которого еще Горький в Союз писателей принимал... С одной стороны Вознесенский, потом промежуточный Аксенов, Ахмадулина, далее Высоцкий, который впервые в жизни у нас за год до смерти был напечатан, затем уже Горенштейн, который эмигрирует, и люди, которых не печатают. Вот так этот узелок «Метрополя» завязывался, который писатели и кагэбисты развязать не смогли.

«Я государственным преступником стал, и в КГБ мне кличку Воланд присвоили»

— Не сомневаюсь: вы понимали, что отцу «Метрополь» вредит, а он, когда все тайное стало явным, к неподцензурному альманаху как отнесся?

— Вот здесь гениальный человеком он оказался, тут я все величие моего папы почувствовал. Издав «Метрополь», мы прощальный для советской литературы веночек связали — собственно, они до 88-го года так потом с соцреализмом и не разобрались, потому что многие из писателей нас поддержали: лед трескаться пошел. Вообще, чем больше времени проходит, тем больше понимаешь, что «Метрополь» роль такой путеводной звезды сыграл.

— Паровоза...

— Да, он как бы просигнализировал, что общество такое не состоится. Мы уже не советские были — я-то изначально им не был, а Высоцкий, Аксенов уже не стали, и такая история получилась, что мы о смене общества заявили. Сейчас, когда любой учебник истории Советского Союза берешь...

— ...без «Метрополя»...

— ...нельзя, то есть благодаря альманаху в историю я попал, просто в нее влетел (про литературу сейчас не говорю — прос­то про этот акт).

Мой папа в это время — советский посол в Вене, в роскошной резиденции, в совсем в других условиях живет: с огромным «мерседесом», который тогда для советского человека каким-то мистическим объек­том являлся, с водителями, с поварами, со всем прочим — словом, как полагается...

— ...и по вашей милости всего этого он лишился. Какой вы человек нехороший!..

— Однажды вечером папа к маме подошел — она уже в постели была и полусидя, как обычно, читала (очень много читала всегда). Он ей французскую газету Le Monde протянул со словами: «Прочти, тут кое-что интересное», а там заметка о том, что в Москве писательский бунт произошел, и я среди главных закоперщиков назван. Отец понимает, что, в общем, жизнь сейчас по­меняется — он быстрее меня об этом догадывается, но еще пару месяцев прошло, прежде чем его тронули.

— Наверху, наверное, что делать, думали...

— Там еще процессы подспудные шли... Нас расколоть пытались, нами и КГБ, и Союз писателей, и Институт мировой литературы занимались — в общем, со всех сторон сильно давили. Меня КГБ похищал...

— Похищал?



Писатели, поэты и художники-шестидесятники: Владимир Войнович, Борис Мессерер, Фазиль Искандер, Булат Окуджава, Лев Копелев, Андрей Битов, Юрий Трифонов, Василий Аксенов, Виктор Ерофеев и другие, 1979 год

Писатели, поэты и художники-шестидесятники: Владимир Войнович, Борис Мессерер, Фазиль Искандер, Булат Окуджава, Лев Копелев, Андрей Битов, Юрий Трифонов, Василий Аксенов, Виктор Ерофеев и другие, 1979 год


— Именно — на последний этаж гостиницы «Белград» увезли и там сильно пугали — все, как в советском триллере полагается, а потом папа телеграмму получил, что министр иностранных дел товарищ Громыко его в Москву вызывает. Естественно, на ковер по поводу сына, но там, конечно, обозначено это не было.

В моей жизни такие эффектные сцены киношные есть — надо бы фильм сделать красивый! Я в последний раз еду отца в Шереметьево на мидовской черной «Волге» встречать, машина не к аэропорту, а прямо к трапу самолета подъезжает. Уже конец февраля, но в Москве морозы под 40 градусов, зима страшно холодная... Я сижу, и на коленях у меня папина пыжиковая шапка, потому что он же, естественно, зимой прилететь не предполагал, и я в самолет по трапу поднимаюсь...

— ...с шапкой...

— ...машина нас ждет. Папа в салоне первого класса сидит, я к нему подхожу, от него французским коньяком пахнет — ну все, как полагается, VIP-история такая, и только когда мы по трапу спускаемся, отец мне вполголоса говорит: «В этот раз я из-за тебя прилетел», а потом добавляет: «В машине при шофере об этом ни слова», и я вижу, как папа, так сказать, лагеря меняет: тот шофер, который всегда его слугой был, теперь человеком становится, который на него настучать может, и в машине мы черт знает о чем говорили, только не о причине папиного приезда.

Приезжаем, папа телефон в соседнюю комнату уносит, под подушку прячет и спрашивает: «Ну, что случилось?». Я ему рассказываю, и в течение 40 дней он оказывается занят тем, что его по разным учреждениям, включая секретаря ЦК КПСС, таскают.

— Зимянина?

— Да, секретаря по идеологии. Иерархия там (я имею в виду идеологическую) такая: Брежнев, дальше Суслов и Зимянин, и отец потом мне сказал, что он тогда в кабинетах секретарей ЦК больше времени, чем за всю свою карьеру, провел, а она не­хилая была. Из него выдавливали, чтобы я письмо-отречение написал, они думали, что после этого всю компанию расколют, потому что я же, так сказать, закоперщик. Как отцу Зимянин сказал: «А твой хуже всех». И еще: «Если письмо не напишет, передай, что костей не соберет».

Угрозы, по словам папы, были, и вот он к Громыко идет, и тот ему объявляет: «Если письма от сына не будет, ты в Вену не уедешь». Мы в ситуации абсолютно беспощадного выбора остаемся, такая фашистская постановка вопроса получается: никуда не деться. За мною 23 человека из «Метрополя» стоят, я понимаю, что, если расколюсь, это смерть будет, моя прежде всего, и все предприятие просто рухнет, а с семейной стороны получается, что папа карьеру теряет и я убийцей его становлюсь. После того как отца для первого разговора Громыко вызвал, у меня за ночь виски поседели.

Такое давление охренительное пошло — давление, давление... Папа в большой квартире на улице Горького один сидел, у мамы — она в Вене осталась — онкологическое заболевание в этот момент было: все, в общем, свалилось. Наша домработница Клава плакала, потому что ей сказали, что за антисоветчину меня расстреляют, — ну так хорошо, так красиво все было.

— И..?

— 40 дней это тянулось — отец посольскую зарплату в долларах получал и со мной работал. В Кремле у него огромные связи, но они потихоньку...

— ...расстраивались...

— Да, ему понять давали: сначала что-нибудь сделай, а потом уже мы тебе помогать будем. В КГБ ему огромнейшее досье на меня показали — там телефонные разговоры мои были, которые не только записывались, но еще и на машинке перепечатывались... Словом, я государственным пре­ступником стал, и в КГБ мне кличку Воланд присвоили, поэтому перед вами сейчас живой «дух зла» сидит.

«Папа сказал: «В нашей семье один труп уже есть — это я. Если письмо напишешь, два трупа будет»

— Впервые мне так везет...

— Мы какой-то компромисс искали: письмо не написать, но куда-то в Союз писателей сходить, чего-то объяснить попытаться... — но никак он не складывался, наши противники ни малейшей возможности не давали, и отец, наверное, со мной каким-то соображениями не делясь, понимал: компромисс не­воз­можен. Наступил день, когда он из КГБ по моим делам возвратился, — это в такой исторический момент произошло, который, собст­венно, эмбрионом книги «Хороший Сталин» является. Вечер, мы в его большой квартире вдвоем, я сосиски варю, мы ужинать в столовой садимся, папа салфетку задумчиво теребит и спокойно, надо отметить, мне говорит: «В нашей семье один труп уже есть — это я. Если письмо напишешь, два трупа будет», то есть он выбор делает. Систему он знал и понял, что назад мы не вернемся...

— Точка невозврата уже про­­йдена...

— Даже если я покаянное письмо напишу, все равно все плохо будет, только плохо и для меня. Он выбор делает и с горы вниз начинает катиться. Громыко его вызывает, он говорит, что сын ничего писать не хочет, и отец абсолютно опальным оказывается: с заданием не справился. «Что ж, — Громыко черту подводит, — чтобы скандала избежать, в Вену езжай и прощальные приемы там проведи», то есть он в Советском Союзе его оставляет, но декорацию сохранить хочет.

Папа в Вену улетает, и тут международная чепуха происходит, потому что в его резиденции вся челядь от него просто шарахается. Это реально: они с мамой коробки с вещами сами собирали, завхоз с ними дела иметь не хотел.

— А иностранцы, наоборот, небось...

— А американцы, французы, англичане на прощальных приемах просят: «Виктору привет передайте», то есть люди, против которых в течение всей жизни он работал, союзниками его становятся.

— У меня вопрос: угры­зения совести по отношению к отцу вас когда-нибудь мучали?

— Почувствовать их он мне не дал, потому что в том, что я сделал, никогда меня не обвинял. Несколько лет назад французское телевидение обо мне фильм снимало, мы к нему на дачу при­ехали, и естественно, речь о «Метрополе» зашла, и так же лаконично, как он про трупы сказал, папа тут сформулировал. Когда его спросили: «А как вы себя после «Метрополя» чувствовали», — он ответил: «Виктор свое время обогнал» — и все!

— Он это понимал, видите... Вплоть до 88-го года вас в СССР не печатали, а в 88-м вы в Москве на прием к Рональду Рейгану приглашены были...



Василий Аксенов, Виктор Ерофеев и Владимир Высоцкий, 60-е. «Мы уже не советские были — я-то изначально им не был, а Высоцкий, Аксенов уже не стали, и такая история получилась, что мы о смене общества заявили»

Василий Аксенов, Виктор Ерофеев и Владимир Высоцкий, 60-е. «Мы уже не советские были — я-то изначально им не был, а Высоцкий, Аксенов уже не стали, и такая история получилась, что мы о смене общества заявили»


— Точно...

— Присутствовали там также Сахаров, Шнитке, Горбачев и члены Политбюро — неплохая подобралась компания... Ваш роман «Русская красавица» на десятки языков переведен и международным бестселлером стал, по рассказу «Жизнь с идиотом» Шнит­ке оперу написал... Скажите, а вы по вдохновению или по необходимости пишете?

— Нет, только когда вдохновение приходит. Необходимости писать не существует, зато большая иллюзия есть, что каждый человек книгу сочинить может, обычно с его жизнью связанную, потому что (особенно на наших территориях, на наших простран­ст­вах) жизнь каждого — это книга, и наоборот: книга — жизнь каждого. Писатель в отличие от неписателя не из себя пишет, он не самовыражается, а какую-то энергию транслирует, которая через него проходит, он в такой...

— ...передатчик превращается...

— Старый-старый советский радиоприемник — это уже второй раз...

— ...вы к прадедушке возвращаетесь...

— И к прадедушке, и к встрече с Молотовым — он таким приемником с зеленым глазком становится, из тех, что и в Киеве, и в Москве где-то на дачах, на чердаках валяются: подслеповатым светом зажигается, ты ручку крутишь, и какая-то какофония начинается. На передней панели города указаны: Варшава, София, Лондон, — но надписи никогда ничему не соответствуют, на Варшаве Варшавы никогда не бывает, и все хрипит, свистит... Это понятно, потому что еще и глушилки работают — про них мы тоже говорили, и вдруг откуда-то какой-то голос доносится, он к тебе приходит, и ты его записать должен — вот это, собственно, и есть писательство, это и есть дар: все остальное — не писательство, а или журналистика, или письмо домой из Крыма: «Мама, у меня нос обгорел и облезает»...

«Жить тут, в России, — как бритву в руке держать»

— «Писатель, — сказали вы, — хитрая сволочь» — почему?

— Потому что ему человеком надо прикидываться, но он на самом деле не человек — что-то такое непонятное в нем есть.

— К Ленину возвращаясь... Интеллигенция — это мозг нации или говно, как незабвенный вождь пролетариата писал?

— Где-то посередине...

— Все-таки...

— Да, не мозг и не говно, а посередине — это какой-то специальный желудок, который архаическую реальность перерабатывает, о которой мы говорили, но в результате, наверное, говно получается.

— Как ни крути, все равно...

— Нет, не все так плохо, и, кстати, тут насчет острого словца осторожным быть надо, потому что красивые метафоры рождаются, но торопиться не будем... Русская культура на говне, конечно, взросла, и когда Ахматова писала: «Когда б вы знали, из какого сора...» — это она мягко выразилась, потому что подстилка, безусловно, говенная, но, надо сказать, что на этом навозе удивительные цветы выросли.

— Ну, удобрения-то какие!..



Андрей Макаревич, Михаил Горбачев, Виктор Ерофеев с супругой Екатериной и другие. «Россия — такая страна хитрая, что ничего исключать нельзя, тут все возможно»

Андрей Макаревич, Михаил Горбачев, Виктор Ерофеев с супругой Екатериной и другие. «Россия — такая страна хитрая, что ничего исключать нельзя, тут все возможно»


— То есть Бог, наверное, русскую землю таким образом выделил, что с цивилизацией и государственными институциями все плохо должно быть, и человека очень больно они жалят. Жить тут, в России, — как бритву в руке держать, а с другой стороны, очень пронзительно человеческие наклонности обнажаются.

Кстати, маркиз де Сад в начале моего пути мне многое тут понять помог. Вообще, человеческая природа обнажается, и все видно. Там, на Западе, люди за занавесками живут, и в доме, и в душе задернутыми. Это хорошо, потому что люди людьми в такой атмосфере становятся, но коллективная душа там уже достаточно долгое время не обнажается — лишь какие-то ее части. Уродливые — неуродливые, но они чуть-чуть просматриваются, а у нас тут все разворочено, наружу выворочено, и, конечно, всем этим месивом культура питается, то есть, на абсолютном говне вырастая, и, чего тут говорить, русская история...

— ...корнями туда же уходит...

— Да, шедевры фантастические создает. Эксперимент такой, и народ наш одаренный..

— ...но безвекторный...

— Он архаический, но одаренный, к слову у него очень тесное отношение. У нас, наверное, самый шаманский в мире язык — он не информативный. Вот смотрите: я говорю и вокруг себя не информационное, а художественное облако создаю. Русский язык образы создает, и в них прямо влезть или, наоборот, не влезть хочется, а английский, французский, немецкий — это чис­тые языки информации, их очень трудно растормошить, чтобы они в языки произведения превратились.

— Любимые писатели у вас есть?

— Да, я две книги о них написал, в сборнике «В лабиринте проклятых вопросов» всем им, так сказать, поклонился, но это все все-таки не с маркиза, а с Достоевского начиналось, у меня и диссертация кандидатская есть «Достоевский и французский экзистенциализм». Ну конечно, это маркиз, Шестова до сих пор очень люблю, а дальше я просто немножко объелся. Я еще — был такой эпизод в моей жизни! — набоковизацию всей страны провел: четыре тома его выпустил. Они под моим наблюдением тиражом один миллион 700 тысяч экземпляров изданы — думаю, у каждого интеллигентного человека в нашей стране этот четырехтомник стоит, но Набоковым я объелся. Меня до сих пор от него воротит — как и от Достоевского: их переел...

«Веничка Ерофеев у меня всегда на плече сидит и мою кровь сосет»

— Вы утверждаете, что «Тихий Дон» не Шолохов написал...

— Думаю, первые два тома точно не он.

— А как к Веничке Ерофееву вы относитесь?

— Веничка у меня всегда на плече сидит и мою кровь сосет.

— Богатым писатель в России может быть?



С Борисом Немцовым, начало 2000-х. «Бог, наверное, русскую землю таким образом выделил, что с цивилизацией и государственными институциями все плохо должно быть, и человека очень больно они жалят»

С Борисом Немцовым, начало 2000-х. «Бог, наверное, русскую землю таким образом выделил, что с цивилизацией и государственными институциями все плохо должно быть, и человека очень больно они жалят»


— Конечно. Вот Солженицын стал, Набоков тоже не бедный был — правда, больше на фильме он заработал. У меня впечатление, что писатель в России — это существо, которому на судьбе все выпасть может: он может нобелевским лауреатом стать, как Бродский, например, или те же Бунин, Пастернак, Шолохов, может, как Ман­дельштам, сгинуть — абсолютно не­предсказуемые события. У меня тоже, по­смотрите, жизнь как-то интересно на разные составляющие разложилась.

— Сами вы, однако, при этом не разложились, себя не потеряли — вот что важно...

— Видимо, такую команду Бог дал.

Из книги Виктора Ерофеева «Хороший Сталин».

«Вспоминая нагоняи от Молотова, отец говорил, что больше всего ему досталось за Илью Эренбурга. В конце войны популярнейший в то время советский писатель, «яркий выродок кубизма и Парижа», написал, сознательно игнорируя классовый под­ход, статью о том, что немецкие рабочие и крестьяне, с которыми он беседовал в захваченном Красной Армией Кёнигсберге, всегда поддерживали захватнические планы Гитлера, мечтая получить под свое начало русских для черной работы. Эренбург (все это белыми нитками) завуалированно требовал глобальной мести, подчиняя советский стиль статьи оскорбленному национальному чувству. Молотов, помимо всего прочего, курировавший внешнеполитический журнал «Вопросы международного рабочего движения», куда Эренбург принес статью, потребовал ее переделать, при­казал отцу объяснить автору:

— Война идет к концу, мы должны искать в Германии здоровые силы, какую-то опору, а не чернить всех подряд.

Что же тут непонятного? Отец отправился выполнять задание «хозяина». Придя на квартиру писателя, он чувствовал себя посланцем высших сил. Эренбург вышел в прихожую. Как обычно в таких случаях, писательская знаменитость оказалась ниже ростом, чем должна была быть, к тому же изнуренное желтое лицо с большими, словно от постоянного пьянства, мешками под глазами.

— Прошу.

Они сели в кабинете.

— Вячеслав Михайлович настоятельно просит вас...

Эренбург все понял по первой фразе, и ему стало скучно, как всякому писателю, которому говорят, что в тексте надо что-то поправить. Неприязненно выслушав отца, он сделался еще более желтым.

— Все написанное — правда, и я ничего менять не намерен.

Впервые на отцовской памяти авторитет Молотова автоматически не сработал. Отец не верил своим ушам. О результатах он доложил Молотову. Тот взбесился:

— Вы сами плохо соображаете, не уме­ете внушить собеседнику очевидные вещи!

Отцу было приказано снова идти к Эрен­бургу, и отец приложил все старания, чтобы его переубедить.

— Не хотите печатать — не печатайте, ваше дело, — безапелляционно заявил отцу, казалось бы, вполне «послушный» Эренбург.

Отец уныло поплелся к «хозяину», понимая, что его ждет. Переводя же полемику с бюрократического языка на деконструкцию смысла, можно заметить, что традиционные роли писателя и власти здесь поменялись местами.

ЭРЕНБУРГ. Надо уничтожить немцев, ко­торые сжигали евреев в газовых камерах. Они все поддерживали Гитлера — давайте мочить всех. Камеры есть — за чем дело стало?

МОЛОТОВ. Прекратите ваши еврейские разборки! Куда вы меня толкаете? У меня жена — еврейка!

ЭРЕНБУРГ. Я требую мести. Око за око.

МОЛОТОВ. В Кёнигсберге уже достаточно мести. Красная Армия е...т всех немок подряд, независимо от возраста. Успокойтесь, ваш Копелев об этом еще напишет.

ЭРЕНБУРГ. Это не аргумент! Фашисты вы...бли всех наших женщин.

МОЛОТОВ. Наши давали добровольно, со смех...юнчиками, включая комсомолок. Они думали, суки, что немцы пришли навсегда.

ЭРЕНБУРГ. Интересно, сколько после войны родится смешанных детей на территории России и Германии? Наверное, миллионы, но заниматься этой статистикой никто не будет.

МОЛОТОВ. Не отвлекайтесь на ерунду, переделывайте статью. Нам нужен не пепел немцев, а живые борцы за социализм. Немцы любят порядок, они стройными рядами перейдут из одной системы в другую.

ЭРЕНБУРГ. Они все свалят на Запад.

МОЛОТОВ. Это вы свалите на Запад в свой Париж.

ЭРЕНБУРГ. Вы мне не доверяете?

МОЛОТОВ. Как можно доверять еврейской морде?

ЭРЕНБУРГ. Вы имеете в виду свою жену?

МОЛОТОВ. Слушай, сволочь, при чем тут моя жена? Нам нужны репарации, немецкие автомобильные заводы! Наконец, нам не надо до поры до времени ссориться с американцами. Они не поддержат вашу идею газовых камер!

ЭРЕНБУРГ. А как же «холодная война»?

МОЛОТОВ. Это завтрашний день. А сегодня вам задание: переименовать Кё­ниг­с­берг.

ЭРЕНБУРГ. Молотовбург!

МОЛОТОВ. Молчи, человеконенавистник!

ЭРЕНБУРГ. Я не знал, что вы — буржуазный гуманист!».

— «Если в России, — вы говорите, — есть тайны, то водка — одна из главных». Практически все писатели жутко пили и пьют, а вы с зеленым змием в каких отношениях?



С Ксенией Собчак и главным редактором радиостанции «Эхо Москвы» Алексеем Венедиктовым

С Ксенией Собчак и главным редактором радиостанции «Эхо Москвы» Алексеем Венедиктовым


— Водку я мало пью, а вот французское красное вино — регулярно.

— Повествование в «Русской красавице» от лица женщины идет — означает ли это, что женскую психологию вы постигли?

— Я — нет, и, полромана написав, потом его выбросил, потому что какой-то женский голос этого вот радиоприемника услышал. С чистого листа начал и все за три месяца записал — до сих пор, кто автор этого романа, не знаю. Так, формально, его написал я.

— Россию большой выгребной ямой вы называете и в книге «Энциклопедия русской души» писали: «Русских надо бить палкой. Русских надо расстреливать. Русских надо размазывать по сте­не, иначе они перестанут быть русскими. Русские — позорная нация»...

— Да, за это меня два раза в тюрьму посадить пытались.

— Это абсолютно выстраданная мысль?

— Тут надо иметь в виду, что «Энциклопедия русской души» — фантастический роман, он так называется. Там два персонажа возникают: Я и Серый, и они, так сказать, диалоги ведут, которые из них выплескиваются. В страшные, лихие 90-е годы персонаж Я, такой типичный интеллигент, через все испытания проходит и во всем разочаровывается: в себе, во власти, в народе, и то, что вы сейчас зачитали, — его слова, которые ко мне отношения не имеют, но, естественно, чтобы эти слова написать, их понять надо.

— Россию вы любите?



С Евгенией Прокопюк, родившей дочь Майю, Виктор Владимирович отношения так и не зарегистрировал, 2005 год

С Евгенией Прокопюк, родившей дочь Майю, Виктор Владимирович отношения так и не зарегистрировал, 2005 год


— Да, странною любовью.

— Наверняка, вы о ее судьбе, о ее будущем размышляли — что обо всем этом думаете?

— Россия абсолютно открыта — и для добра, и для зла, поэтому непредсказуема, ее будущее может быть хорошим, может быть так себе, а может быть очень плохим, страна может развалиться.

— Какие процессы в России сейчас происходят?

— Да то же самое, что и всегда.

— Ничего нового?

— Абсолютно. Все на своих местах осталось, с ХVII века все как вкопанное стоит — ничего не изменилось.

Из книги Виктора Ерофеева «Хороший Сталин».

«Правда власти не принадлежит сочувст­­вию, она — за убийцами... Русская власть — грубая, блевотная, состоящая из мужских анекдотов, мата, бифштекса из сырого мяса, забывчивости, мутной головы, долгосрочного пьянства, садизма, луковой отрыжки, безнаказанности, унижения всех подряд — вызывает во мне брезгливость, отвращение. Привлеки они меня к себе с их циничной фамильярностью — я бы на следующий день побежал всем рассказывать, какое они говно, но если бы власть задалась целью купить меня, я бы попал в сложное положение. Мне нравится думать о том, как красноармейцы насиловали и убивали молодых дворянок. Лежу — представляю. Я — виртуальный мучитель, в реальности ненавидящий насилие, не переносящий даже товарищеского «тыканья» всякой сволочи... Писательская слава — тень власти, но иногда так хочется выйти из тени».

— На ваш взгляд, и дальше так будет продолжаться?

— Ну, это маловероятно, потому что мы в ХХI веке, из архаических представлений фактически уже вышли. Я не Россию имею в виду — вообще человечество.

— Плюс интернет, наверняка, какую-то информацию дает...

— Интернет тоже помог. Смотрите: мы из состояния вышли, в котором столетиями пребывали, модернизация — это термин, о котором...

— ...так долго говорили большевики...

— ...так красиво сейчас бредит начальство. Оно, собственно, вынуждено — страну действительно модернизировать надо, что с этим сознанием сделать очень трудно. Мы из народа вышли, но только по колено.

— Модернизировать немодернизируемое нельзя...

— Нет! Как раз Россия — такая страна хитрая, что, в общем-то, ничего исключать нельзя, тут все возможно... Когда русских, работающих за границей, видишь, а я в Америке много людей встречал, которые в Силиконовой долине живут, — понимаешь...

— ...что у них все в порядке...

— ...что русские люди достаточно сильные, многожильные, плутаний, внутренней тяжести и усталости в них нет. Вот немцы говорят: «Мы работаем». Я в разных странах какими-то проектами с представителями всех национальностей занимался и могу сказать, что устают немцы быстрее русских. Вот мы оперу «Жизнь с идиотом» в Голландии ставили, и наши западные коллеги уставали гораздо больше, чем наша маленькая группа, которая из Ростроповича, Кабакова, Шнитке и меня состояла.

— Неплохая, надо признать, группа...



С дочерью Майей от Евгении Прокопюк и женой Катей, 2010 год

С дочерью Майей от Евгении Прокопюк и женой Катей, 2010 год


— В общем, да — это, конечно, звездный час русского искусства был. Там некоторые истории есть...

Когда «Жизнь с идиотом» в самом свободном городе мира Амстердаме мы сделали, голландцы на первое представление с королевой пришли и первые пять минут доброжелательно аплодировали: вот русские, молодцы! — а потом замерли: никак понять не могли, что происходит. Это самая непристойная из всех опер, которые в жизни есть, там, матом ругаются, там поют: «Вова стал гораздо более чистоплотным и почти не срал на пол»...

Это, к слову, история нашей страны, и они совершенно ошарашенные сидели, и представляете, в перерыве королева Голландии Беатрикс прием с шампанским дает, а я уже с ней познакомился, потому что Ростропович — любимец всех королев. Уже мы, естественно, на ужин к ней во дворец съездили, поговорили, и я к королеве подхожу, она на меня лукаво и испуганно смотрит и по-французски мне говорит: «Месье Виктор, это чудовищно, что я вижу, чудовищно!». — «Ваше Величество, — я ответил, по-моему, впервые в жизни это обращение употребляя, — второй акт еще чудовищнее будет».

«Родители — буфер между нами и смертью: когда они уходят, совсем иначе на жизнь смотришь»

— Беатрикс осталась?

— Осталась, и, когда представление закончилось, встала. Овации 35 минут продолжались, вся публика, а это тысяча человек, в опере стояла и аплодировала.

— Они, может, ко второму действию обкурились?

— Нет (улыбается), просто из какого-то транса вышли и хлопать стали, а черный певец Ховард Хаскин, который ни одного русского слова не знал, но у нас партию Идиота в течение всей постановки пел (Ростропович его из Метрополитен-оперы взял), после премьеры нам сказал: «Я в эти аплодисменты не верю, то, что королева встала, ничего не значит. Это светский раут — посмотрим, что на следующий день будет, когда обиженные профессора придут, которые билеты на первое представление с королевой не достали». И действительно, — надо Голландию знать! — эти ребята в очках, с такими патлами пришли...

— ...под кайфом...

— Да, с грустными глазами, обдолбленные еще с молодости. Они сидели, и было непонятно, какой их реакция окажется, а надо сказать, что эти профессора жутких либеральных воззрений придерживаются — в том смысле, что человеческую природу можно, как полагается в Голландии думать, исправить, и тут на них эта страшная опера наехала, где секатором жене голову отрезают. Жуть такая! — и когда второе действие закончилось, рекорд длительности аплодисментов в этой опере мы побили, потому что там овации на 35 минут случались, а вот на 40 еще не было, то есть температура до 40 градусов выросла — мы чемпионами стали.

— Вам после того, как столько на Западе повидали, уехать из России навсегда никогда не хотелось?

— Нет. Конечно, сейчас трудно сказать, насколько я так уж прямо в России обосновался, потому что много езжу и Франция для меня — вторая родина. Собст­венно, для французской полиции я официально во Франции проживаю, где у меня вид на жительство, но, как видите, я не в Париже, а в Москве.

— Вопрос иначе поставлю: детей у вас сколь­ко?

— У меня сын, которому 42, и дочка, ко­торой 13.

— Их будущее вы в России или за ру­бежом видите?

— Трудно сказать. Сын у меня польский гражданин, потому что первая моя жена — полька, дизайнер. Живет и работает он тоже в России, но дом на Мазурах (это уникальный озерный край на севере Польши) купил. Как насчет сына, не знаю — пока он на два дома живет, на две страны, а что Майки касается, то еще, конечно, судить рано.

Она в Париже родилась, но во французскую школу при посольстве ходила.

— Признаюсь: общаться с вами очень приятно мне было, и будь моя воля, я бы, конечно, этими полутора часами не ограничивался — настолько это здорово, так много информации и такой мощный заряд энергии от вас получаешь! У вас такая интересная, не­предсказуемая жизнь была — как думаете, еще какие-то фортели она выкинет, удивит или ваша биография полностью состоялась, все уже позади?

— Да нет, на­оборот, — все так прямо и бурлит.

У меня каких-то проблем много, жизнь не перестает бурлить, и непонятно, куда это все вынесет, но ведь писатель тем от нормальных людей и отличается, что ему, когда хуже, пишется, может, и лучше. Важно только палку в худшую сторону не перегнуть, потому что иногда что-то внутри ломается.

— Что может быть хуже, да?

— В общем, моменты испытаний остаются, а что касается будущего, то после «Мет­рополя» какой-то хруст в позвоночнике случился, и жизнь в какую-то судьбу превратилась. Управлять ею трудно: она сама управляет, сама диктует, и мне кажется, что я должен ответственность прос­то за какие-то элементы приличия нес­ти, а все остальное уже как получится.

— Я новых книг вам желаю!

— Спасибо!



С Дмитрием Гордоном. «Жизнь каждого — это книга, и наоборот: книга — жизнь каждого»

С Дмитрием Гордоном. «Жизнь каждого — это книга, и наоборот: книга — жизнь каждого»


Из книги Виктора Ерофеева «Хороший Сталин».

«Может, я — самый свободный человек в России. В сущности, это незначительное достижение, особой конкуренции в этой области не наблюдается. Все соревнуются в других измерениях. Что делать со своей свободой, я не знаю, но она мне дана как ясновидение. Как-то так получилось, что я оказался вне всяких чинов, регалий, конфессий и премий. Я считаю, что мне повезло. У меня нет ни начальников, ни подчиненных. Я не завишу ни от п...ды, ни от Красной Армии. На критиков, моду, фанатов мне насрать. Быть самым свободным человеком в самой смешной стране на свете — до безобразия весело. В других странах живут серьезные люди, несущие бремя ответственности, как полные ведра воды, а у нас — смешные, непереводимые на иностранные языки мужики, бабы, милиционеры, интеллигенты, колхозники, зеки, придурки, начальники и прочие отморозки. Смешным людям свобода не нужна.

Какие только гениальные идеи ни приходили русским в голову — каждая гениально смешна. Третий Рим создавали, отцов воскрешали, коммунизм строили. Во что только не верили! В царя, белых ангелов, Европу, Америку, православие, НКВД, соборность, общину, революцию, червонец, национальную исключительность — во все и всех верили, кроме самих себя. Но самое смешное — звать русский народ к самопознанию, бить в набат, звонить в буддистский колокольчик:

— Вставайте, братья! Обнимемся! Выпьем!

Братья встанут и обязательно выпьют. Сядешь с интеллигенцией всю ночь напролет говорить о Боге, смерти, бабах, авторской песне, судьбе — вены вздуваются, концепции множатся. Горизонты распахиваются на четыре стороны: куришь с Байроном, играешь на бильярде с Че Геварой, но утром проснулся — нет больше интеллигенции. Богема на выдохе. Тогда — в крупный бизнес, в телевизор, в политику, к олигархам — сидишь глупеешь. Или с молодежью закатишься на дискотеку: узнаешь в сортире о космических войнах добра со злом, этимологии японского мата, 44 спо­собах не понравиться топ-модели, мистических безднах Армагеддона; заодно этнические танцы потанцуешь».




Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось